— Что сделали… — вяло бормочет он, отмахиваясь рукой, точно отгоняя муху.
Чувствует себя одиноким, никому в целом мире не нужным, точно он попал на другую землю, неведомую и безлюдную. Родная деревня, где он вырос, где пролил столько поту, бросая в землю вместе с семенами и свою молодую силу, где знакома и дорога ему каждая мелочь, — даже родная деревня стала для него теперь чужой и неприветливой. И все милое, чем жило его сердце, куда-то безвозвратно ушло, исчезло, а вместо этого тяжело надвинулась мгла, холодная и тоскливая.
Гаврила останавливается, блуждает одним глазом по сторонам улицы, точно обдумывая, куда ему теперь идти.
Хмурится низко нависшее небо, нарастает тягостный сумрак, и всюду молчаливо, как в безжизненной пустыне…
Когда человек идет на смерть, то самое меньшее, чего он может требовать, — это знать: зачем?
Вагнер
От женщины, как и от смерти, никуда не уйдешь.
Горький
Наша подводная лодка — маленькая, чуть заметная струнка в грохочущем концерте войны. Сейчас она стоит в гавани, отдыхает. Пожалуй, я по-своему люблю ее. Разве во время походов мы не спасались на ней при самых рискованных положениях? Но при первой же возможности я стараюсь уйти от нее: для измученного сердца нужна ласка. А это я могу найти только здесь, на пустынном берегу моря.
Теплый ветерок забирается за просторный ворот моего матросского костюма и щекочет тело. Я лежу на отшлифованной гальке и улыбаюсь редким облакам, солнцу, морю. У ног толкуют волны. О чем? Разве я знаю? Может быть, о том, как спорили с буйными ветрами, как жарко под экватором, как вольно им живется на просторе. Над городом, что разбрелся по широкому плоскогорью с редкой зеленью, мутно от чада и пыли. А здесь светло и радостно. И в моей душе — ясное утро тропических морей.
Осиротел я очень рано. Восьмилетним мальчиком попал в большой портовый город. Никого из своих. Только один дядя, содержатель маленькой лавчонки. Я помогаю ему торговать дрянной колбасой и «собачьей радостью»: рубцом, печенкой, легкими.
Наша квартира — на окраине города. Здесь ютится нищета, оборванная, чахлая, изглоданная нуждою. А на главных улицах — богатство и роскошь. Магазины — чего только в них нет! Разбегаются детские глаза, кружится голова.
Но больше всего меня занимало море. Эх и размахнулось же оно! Куда ни глянь — все вода. Иногда она затягивается синим атласом. Солнце огневыми ладонями разглаживает морщины, вышивает золотые узоры. Нельзя оторвать глаз. Потом откуда-то прилетит ветер. В его поступках есть что-то мальчишеское. Он любит поиграть, выкинуть ту или другую каверзу. Нагонит столько туч, что залепит ими все небо, и начинает биться невидимыми крыльями о поверхность моря. Золотые узоры исчезают. Все смято, встрепано. Поднимается гул и рев. Я тогда смотрю на море с боязливым любопытством. Бездны его выворачиваются наизнанку. Горбатые волны кажутся демонами. Это они, лохматые и седые, катаются по взъерошенной воде и громко ржут…
Чего только не придет в детскую голову!
Дядя мой скоро пропился вдребезги. Устроил меня поводырем у слепого музыканта, что жил с нами на одной квартире. Строго наказал:
— Слушайся его. Старик он хороший.
А сам переехал в другой город.
Помню — на старике потертый клетчатый костюм, широкополая соломенная шляпа. Лицо у него — как у апостола Павла, что нарисован в нашей церкви. Имя — Влас Власович.
Я вожу его ночью по домам, у которых горят красные фонари. Он играет на скрипке. В его умелых руках скрипка поет на разные голоса, рыдает, смеется, выводит такие трели, что заслушались бы сами жаворонки. В такие моменты я искренне люблю старика. Любят его и накрашенные девицы.
— Влас Власович! Еще что-нибудь! Чувствительный романс…
Слепой музыкант продолжает свою игру, а я с фуражкой в руках обхожу публику.
Каких только мужчин здесь нет! Пожилые, почтенные отцы семейств и безусые юноши, почти мальчики. Одни из них уходят, другие приходят. Торгуются с женщинами, говорят о похабщине со смаком, как о сладких пирогах. Вообще здесь все происходит проще, чем на собачьей свадьбе.
Накрашенные девицы относились ко мне по-разному.
В одном доме с красным фонарем меня очень раздражала Леля. Голос у нее твердый, как у мужчины. При каждой встрече она всегда мне предлагает:
— Давай, сопляк, полтинник — научу…
Мне обидно до слез. Я с благодарностью смотрю на Грушу, пожилую и потрепанную женщину. Она всегда заступается за меня:
— Бесстыдница! Лахудра!.. Зачем тебе нужно дите совращать?..
Груша некрасива — слишком большие у нее скулы. Мужчины берут ее редко — только тогда, когда все остальные девицы в расходе. Хозяйка относится к ней враждебно — бездоходная. Но мне она нравится больше всех. У нее хорошая улыбка. Расспрашивает, кто я, откуда, как живу. Часто дарит гостинцы. Я начинаю привыкать к ней. У нас завязывается дружба. Однажды приглашает меня в свой номер. Отказаться не хватило смелости. Иду со страхом, думаю: что теперь будет? Груша запирает за собой дверь своей комнаты. Потом целует меня и плачет:
— Сиротик ты мой несчастный! Ты один и я одна. Мне тяжело здесь. Надоела эта проклятая жизнь. Я скоро уйду отсюда. Хочешь быть моим сыном? Заживем вместе. Нам будет хорошо.
От ее слов повеяло лаской. Я согласился.
Через несколько дней мы поселяемся в комнате подвального помещения. Жизнь наша налаживается. Правда, Груша продолжает ходить по трактирам и баням, но делает это тайно, чтобы я не мог догадаться. С любовью заботится обо мне, учит грамоте. Называет меня сыном, а я ее — матерью.