Плотовщики испуганно ждали, разинув рты и затаив дыхание. Странный человек с черными длинными волосами исчез и не показывался. Прошло, может быть, не больше минуты, но у людей, внимание которых напряжено, создается преувеличенное представление о времени. У каждого из них мелькала мысль об ответственности. Не утонул ли он? Поэтому все очень обрадовались, когда художник, держа в руке Буйка, показался на поверхности реки. Подплывая к плотам, он тяжело дышал. Плотовщики прониклись к нему таким уважением, что помогли ему забраться на бревна. Он начал одеваться, а они, обступив его, качали головами и говорили:
— Ну, брат, ты и чудила. Разве можно так рисковать?
— Я бы за пятерку не полез.
— Хоть бы щенок был дельный. А то так себе — рвань какая-то. Черт с ним совсем — пусть тонет.
— Да и надоел он нам. По всей ночи скулит. Спать не дает…
Художник осмотрел Буйка: действительно, он был какой-то нескладный и очень худой. Под мокрой прилипшей шерстью проступали ребра. Дрожь током пробегала по всему его хилому телу. Он ошалело крутился, отряхиваясь, фыркая и не переставая скулить. Спаситель его, проникаясь к нему еще большей жалостью, обратился к плотовщикам:
— Отдайте мне щенка.
Желтобородый старик ответил нехотя:
— Отдать можно. Только вон как ребята.
Остальные сразу замолчали, опустили головы.
— Вы все равно не стали бы спасать своего Буйка.
— Да ведь это неизвестно, — сказал один из плотовщиков и посмотрел вдоль реки туда, где через нее ажурными переплетами перекинулся железнодорожный мост.
Художник настаивал:
— Сами же вы сказали, что щенок никуда не годится.
— Да это кто-то сдуру ляпнул. А по правде — из него должен выйти хороший кобель. Захудал он у нас без молочка.
— Ну как тут вас понять? — рассердился художник. — Только что я слышал от вас: щенок надоел нам, не дает по ночам спать своим скуленьем.
— Привыкнет — перестанет скулить, — равнодушно ответил кто-то.
Желтобородый старик заискивающе посмотрел на художника, посоветовал:
— Ты вот что, мил человек, дай-ка ребятам на табачок целковый и забирай Буйка. Каяться не будешь. Щенок, видать, из породистых собак. Не иначе как от лайки происходит.
Басыгин заплатил назначенную сумму. Плотовщики повеселели и на его расспросы рассказали ему, откуда и при каких обстоятельствах они достали щенка. А когда он, захватив Буйка, сходил с плотов, на него все посмотрели, как на чудака, не знающего цену деньгам.
На горячей гальке художник задержался, пока щенок не обсох. Согревшись, он начал ласкаться к своему спасителю. На плотах Буйка, очевидно, не баловали: он опаршивел. Но что-то благородное было в выражении его коричневых глаз. Художник погладил его по костлявой спине и сказал:
— Ого! В твоих глазах много огня. Это хороший признак, дружище. Поэтому отныне ты будешь носить другое имя: Задор. Оно больше к тебе подходит.
И Басыгин с новым другом пошел домой.
Комната художника Басыгина была просторная, в два окна, из которых одно выходило на восток, другое — на полдень. Вся мебель состояла из одного простого стола, трех венских стульев и одной старой железной кровати. На полках, прикрепленных к задней стене, были расставлены сотни две потрепанных книг. В переднем углу стоял ящик с красками, палитрой и набором всевозможных кистей. Над кроватью висели двуствольное центральное ружье, патронташ и брезентовая охотничья сумка. Самого художника не было дома.
У двери, на разостланном мешке, положив голову на передние лапы, лежал серый щенок, купленный случайно на плотах. Он был чисто вымыт зеленым мылом. Новый хозяин кормил его теперь аккуратно, давая ему через каждые три-четыре часа порцию молока с примесью небольшого количества хлеба. Несколько дней прошло, как его вселили в эту комнату, а он все еще никак не может привыкнуть к новой обстановке. Широкий его лоб с белой звездочкой то и дело морщился от мрачных раздумий, а коричневые, чуть прищуренные глаза наливались тоской. За короткое время такие крутые перемены произошли в его молодой, начинающейся жизни. Труднее всего было примириться с отсутствием матери.
Недавно еще, каких-нибудь три недели назад, он жил вместе с братьями и сестрами верст за триста от города, на кордоне, во дворе, под крыльцом, в пахучей постели из сена. Кто был у него отец? Ему в в голову не приходили такие мысли. Но мать, Лыску, — эту красавицу, в серой атласной шерсти, остроухую, с белым пятнышком на лбу, с добрыми карими глазами, — разве можно когда-нибудь забыть? Она так заботливо относилась к своим детям и первое время почти не разлучалась с ними. Когда стояли еще холода, приятно было прижаться к ее теплому телу. Один только запах, исходивший от нее, обнадеживал его и радовал. А стоило, бывало, прильнуть к сосцу, как в него начинала вливаться теплая, чуть-чуть сладковатая, необыкновенно вкусная струя молока, немного опьяняя голову.
До двенадцати дней он был слеп. Но и тогда уже ему хотелось скорее познать мир, погруженный во мрак, познать хотя бы одним только чутьем. Он чаще, чем его братья и сестры, уползал из гнезда. Но вдруг, опомнившись от увлечения, он начинал понимать свое одиночество. Куда его занесло? Холод покалывал тело, страх сжимал сердце. Щенок, дрожа, жалобно скулил. Но мать всегда в такие моменты откликалась нежным повизгиванием, призывая заблудившегося сына к себе. И случалось, что в волнении он не мог разобрать, откуда, с какой стороны исходил знакомый голос, и уползал от гнезда дальше. Тогда мать сама подходила к нему, бережно брала его в пасть и относила к братьям и сестрам.