— Скажите откровенно: вы не родственник мне? — нагнувшись ко мне, спрашивает Шелло в один из моментов моего прояснения.
— Нет, Билль Браун, я вам не родственник. Я натолкнулся, Билль Браун, на подводные рифы…
Его глаза недоуменно остановились на мне.
Потом смутно помню, как перетаскивали меня на какую-то лодку; как Блекман, прощаясь, крепко сжимал мою руку; смотрел влажными глазами и, сквернословя, все уговаривал не поддаваться смерти; как с чужими людьми, перекатываясь по зыбким валам, я направился к чужому пароходу, густо дымившему в ясное небо.
…Я куда-то медленно погружаюсь. Меня мягко обволакивает желто-зеленый туман, скрывая все предметы. До слуха доносится неясный шум. Дышать становится все тяжелее, сердце как будто останавливается. Чем глубже я опускаюсь, тем беспросветнее становится кругом. Мне приходит мысль, что я попал в воду и, сохраняя лежачее положение, медленно утопаю. Это вызывает во мне удивление. Дальше я уже не сомневаюсь, что лежу на дне глубокой реки, занесенной скользкой тиной, и никак не могу понять, почему во мне продолжает еще теплиться жизнь. В правом боку я чувствую тупую боль, как будто мои ребра схвачены медленно сжимающимися клещами. Я едва перевожу дыхание, не могу пошевелить ни одним мускулом, придавленный массою воды. Чувствуется отвратительный запах, вызывающий тошноту, в голове такая муть, что мысли, путаясь, еле шевелятся. Почему надо мною шум? Я понимаю — это ходят по реке пароходы. Не хватает воздуха для дыхания. Умер я или нет?.. В моем сознании наступает какой-то перерыв, тьма…
…Обволакивающий меня туман, рассеиваясь, начинает проясняться, точно наступает утро, хотя ничего еще не видно. Из какой-то неизмеримо глубокой бездны меня, словно на лифте, тихо и бережно, без единого толчка поднимают вверх. Это продолжается невероятно долго — может быть, час, а может быть, целый век. Я определенно чувствую, что ко мне возвращается жизнь, проникая через все поры в мой организм. Дыхание облегчается. Но куда же девались река и мерзкие жабы?.. Перед глазами высоко-высоко мерещится белая точка, настолько маленькая, что напоминает булавочную головку. Она медленно опускается, вырастая, становясь все отчетливее, расширяясь в плоскости, принимая наконец квадратную форму потолка. Вместе с тем я смутно слышу какой-то отдаленный гул. Постепенно приближаясь, он переходит в людской говор. Я поворачиваю голову и оглядываюсь кругом: большой, ослепительной белизны зал, на стенах стеклянные шкафы с какими-то блестящими металлическими приборами, фарфоровые умывальники с никелированными кранами; около стола, на котором я лежу, глядя на меня и разговаривая на непонятном мне языке, стоят несколько человек, мужчин и женщин, одетых в белые как снег халаты.
Через большие окна, падая на пол, льются необыкновенно яркие лучи, горячей бирюзой пламенеет небо. Я долго не могу понять, зачем попал в это помещение и куда исчез лифт, поднимавший меня из бездны. Задыхаясь от нахлынувшей радости, я боюсь лишь одного: чтобы опять не пришлось погружаться в какую-то пропасть. Наконец догадываюсь, что мне в боку делали операцию.
— Хорошо починили? — улыбаясь, спрашиваю я.
Пожилой господин, вероятно главный хирург, с острой бородкой на смуглом лице, весело объясняет мне на плохом английском языке, что операция прошла благополучно и что два сломанных ребра и поврежденная голова скоро заживут.
— Через месяц можно опять отправляться в море.
— Нет, доктор, довольно плавать.
— Почему?
— Не хочу… Надоело мне море.
Доктор смеется, рассказывая что-то по-итальянски другим, улыбаются и все остальные. Мне нравится этот веселый человек, вызывающий во мне, как мажорные звуки, бодрое настроение.
По его распоряжению меня перекладывают осторожно на носилки и переносят в одну из многих палат.
С нескольких коек на меня смотрят больные.
Меня все еще не покидает противный запах хлороформа. Голова шумит, а в боку — тупая боль. Сестра милосердия, черноглазая итальянка, когда меня переложили на койку, что-то наказывает мне и уходит.
Я не могу нарадоваться от сознания, что продолжаю жить и что нахожусь на твердой земле. Смотрю в открытые окна, откуда, грея сердце, веет лаской радостной весны. Синеет небо, зеленеют деревья, развернувшие нежную листву, горят цветы, упиваясь лучами богатого солнца.
Справа, по склону горы, раскинулся город — старинные, почерневшие от времени замки, сквозные арки древних колоколен, белые квадраты новых домов, виллы с мраморными колоннами, с красивыми башнями над ними, площади с памятниками. Чем выше, тем здания реже; они прячутся за тенистые платаны и фиговые деревья, кутаются в кудрявую зелень плюща. Слева, уходя в ясную беспредельность, высятся полувоздушные гребни гор. Осторожно приподнявшись на руках, я вижу часть тихого моря, улыбающегося искрометною лазурью; но мне не хочется смотреть на него, я отворачиваюсь, как от коварного предателя, намеревавшегося задушить меня, и с дрожью вспоминаю об ужасе, пережитом над бездной…
— Нет, довольно плавать! Сколько раз моя жизнь висела на волоске! Ни за что больше не пойду в море!..
Перед окнами, среди других растений, томясь от зноя, стоят несколько толстых, коротких пальм; они похожи на ожиревших купчих, вызывающих во мне своим сытым самодовольством безобидный смех. Рядом с ними возвышается нескладный кактус. Он ощетинился острыми иглами, издает пряный запах своих красных цветов, смело подставляет жгучему солнцу зеленые мясисто-толстые ладони, и в нем столько твердости и уверенности, что хочется самому быть в жизни похожим на него. А в общем, я не могу оторвать глаз от земли, словно впервые увидел всю прелесть ее весенней жизни, впервые передо мною развернулась чудесная поэма ее творческой мощи.